
— Ладно уж… — смягчился голос. — Приноси… Отработаешь потом, отблагодаришь. А то: на-у-у-у-ука…
…Бабонька Ольховская никак не походила на традиционный образ старухи-ведьмы, на сгорбленное морщинистое создание с клюкой, — высокая, на удивление статная для своих лет… Не согнули ее ни годы, ни смерть мужа и обоих сыновей, — и, казалось, не согнет ничто и никогда.
Настасью-учительницу она в дом так и не пустила — на пороге приняла из рук в руки исхудавшее, невесомое тело ребенка. Пускай сучка образованная там постоит, у грядки шампиньоновой, навозным духом подышит, — глядишь, и посвежеет в мозгах-то…
Освещения в комнате не было: ни лампы, электрической либо керосиновой, ни обыденной свечки, ни экзотической ныне лучины. Самую малость света давали угли, багровеющие в маленькой круглой жаровне. В котелке, стоявшем над ней на треножнике, уже третий час медленно, лениво побулькивало какое-то варево…
Почти полная темнота ничем не мешала Бабоньке. Время от времени она подходила к прячущимся во мраке полкам, уверено доставала новые ингредиенты — из мешочков, баночек, коробочек… Что-то сразу отправляла в котелок, что-то предварительно долго измельчала в бронзовой ступке бронзовым же пестиком.
Во время одной из таких манипуляций из темноты донесся слабый стон. Подошла, не выпуская пестика, пощупала лоб щенку, лежащему на огромном сундуке, прислушалась к неровному, прерывистому дыханию. Ничего, не отходит пока… Сучье семя, оно живучее…
Долгие труды подошли к концу. Бабонька в последний раз помешала зелье, убрала котелок с треножника. Теперь самое главное… Подошла к стене, сняла икону — лик в темноте не разглядеть. Впрочем, и на свету мало что можно было бы рассмотреть на закопченной почерневшей доске.
Икона беззвучно — на манер шахматной доски — разделилась на две шарнирно соединенные половинки.
